– Часы «Сейко»? – переспросил Сидоров. – Да, это из дорогих. А почему думаешь, что ворованные?
– Спихнуть их пытался один парень.
– Может, спекулянт? Или собственные?
– Не похоже. Не того полёта птица. Чую, что группа там целая. Я даже начал нащупывать выход на него… Но девчонка, через которую к нему можно было подобраться, внезапно уехала из Москвы.
– Приезжая была?
– Да. В театральный хотела поступить, но загуляла. Теперь мать её забрала домой.
Сидоров выпустил дым через ноздри.
– Мда… Ну что тебе посоветовать, Витя… Жди.
– Я жду. Дел и кроме этого навалом.
– Впрочем, ты попробуй через девочку ещё раз. Теперь уже по месту её жительства. Куда, говоришь, мать увезла её?
– В Орджоникидзе.
– Вот туда и направь задание на её разработку. На всякий случай. Авось повезёт. Может, добросовестный опер попадётся…
Два года пролетели почти незаметно. Один день переливался в другой. Вечер цеплялся за ночь, утро – за день. За ворохом служебных бумаг время растворилось. Казалось, жизнь превратилась в один нескончаемый рабочий день, переполненный срочными выездами на места преступлений и написанием бессмысленного количества нужных и ненужных бумаг.
Набираясь опыта, Смеляков заматерел настолько, что в его взгляде порой появлялось что-то животное, хищное. Прежний мальчишка, доверчивый и наивный, исчез без следа.
– У тебя выработалась настоящая хватка, – с одобрением сказал ему как-то Сидоров.
– Всё от вас, Пётр Алексеич. Если бы не вы, я бы ничего не умел…
– Брось, Витя, уж я-то знаю, у кого что откуда берётся. Некоторым хоть под нос суй, но они всё равно ни хрена не видят, потому что им наплевать. А ты землю роешь будь здоров! Только такие и нужны угрозыску…
– Спасибо за похвалу, Пётр Алексеич…
– А что «спасибо»? Хвалить можно и попусту, язык ведь без костей. Только я не пустые слова говорю. У тебя дела настоящие, результаты налицо. Ты – сыщик что надо!
Об успехах Смелякова говорили на совещаниях, нередко ставили в пример, хотя время от времени слышалась в его адрес критика за строптивый характер и пристрастие «рубить правду-матку», что порой преподносилось завистниками как неуживчивый характер. И всё же людей, уважавших Виктора, было больше, чем хулителей. Он имел право гордиться высокими оценками и радовался бы своим успехам, если бы не усталость…
С каждым днём её накапливалось всё больше, и мало-помалу она заполнила Смелякова до предела. Виктора всё время клонило в сон; порой он засыпал с открытыми глазами, стоя в набитом троллейбусе или сидя за столом у себя в кабинете, заполняя бумаги своим ровным мелким почерком. Но никто не замечал этого. Большинство его коллег страдало повышенной раздражительностью, поэтому редко кто обращал внимание на сорвавшуюся с губ Виктора резкость.
– Давай опрокинем по стопарю, старик, – слышалось в конце рабочего дня, когда в отделении смолкали шаги посетителей.
– Глаза слипаются. – Смеляков яростно тёр лицо руками.
– Сейчас махнём и сразу взбодримся…
Вечерний стакан водки стал своего рода традицией для Виктора. Но он не позволял себе засиживаться за столом допоздна. Его тянуло домой, к Вере, хотя и она тоже нередко задерживалась на службе до полуночи.
К лету 1982 года самочувствие Смелякова резко ухудшилось. Он постоянно жаловался на сердце, страдал бессонницей и по ночам подолгу сидел на кухне, куря сигарету за сигаретой. Работа стала вызывать отвращение, мир приобрёл тёмно-серую окраску, и даже воскресные дни не могли взбодрить Виктора. Сопротивляясь беспощадному давлению работы, он понемногу терял силы, ослабевал, расставался с былым задором и жаждой знаний. Если Вере удавалось вытащить Виктора в гости, он только ел и пил, не принимая участия в разговорах. Интерес к жизни катастрофически угасал…
Однажды он посмотрел на себя в зеркало и не узнал собственного лица. Ему померещилось, что на него взирал незнакомый человек. Утомлённые глаза были холодны и тусклы, губы жёстко сжаты, уголки рта низко опустились. Лицо выражало непреодолимую угрюмость.
«Неужели это я?» – не поверил Виктор.
Бреясь, он видел себя в зеркале ежедневно, но будто не замечал этого лица. Он смотрел лишь на мыльную пену и на движения бритвенного прибора. Лицо же в целом, с присущими ему ужимками, взглядом, характером, было будто скрыто какой-то пеленой. Виктора не интересовало ни собственное лицо, ни всё его существо вообще. Он давно уже вёл себя словно робот, машинально выполняя утренний ритуал: скупо целовал Веру и торопливо проглатывал завтрак, думая только об очередном происшествии, непременно ожидавшем его на службе.
И вот он вдруг увидел своё отражение и оцепенел.
«Неужели это я? – повторил он и поморщился, по лицу пробежала волна презрения и испуга. – Ну и взгляд! Если у меня постоянно такая рожа, то… Чёрт возьми! Пожалуй, Верочке со мной сейчас не сладко. А ведь у неё тоже хренотень всякая в прокуратуре… Бедная моя девочка…»
Работа «на земле» незаметно пропитала его цинизмом, переполнила раздражением, выдавила из сердца веру в добропорядочность, затопила такой ненавистью к людям, что порой он боялся сам себя. Теперь он вдруг увидел лицо того Смелякова, в которого превратился, бегая в шкуре сыщика по извилистым тропинкам уголовного розыска. Он не ожидал увидеть себя таким, не подозревал, что уголовный розыск сомнёт его.
«Витя, – вспомнил он слова Сидорова, сказанные, как теперь казалось, тысячу лет назад, – нельзя держать сердце нараспашку и встречать мир с открытой душой, потому что тебя тогда раздавят. Идеалистам не место в нашей системе. Слишком суровые условия, Витя, слишком много грязи. Я тебе уже не раз повторял, чтобы ты не впускал в себя окружающее дерьмо, а ты не прислушиваешься… Вот у тебя и сдают нервишки. Ты должен всё видеть, понимать, не брать это внутрь себя! Возьми себя в руки, иначе просто задохнёшься. Ты и так уже – комок голых нервов»… Эти слова, всплыв из глубин памяти, нагнали на Виктора холодящую тоску.